“Пятно на их истории”: о вредительстве в “Дирижаблестрое” (М.Гарф)

31
Б.А.Гарф, 1945г. Фото с сайта www.airships.narod.ru

Марина Гарф, опубликовано в журнале «Знамя», №12, 2012г.

Об авторе

Марина Борисовна Гарф — родилась и выросла в Москве, окончила МВТУ им. Баумана. Кроме инженерной специальности, изучила четыре иностранных языка, почти тридцать лет проработала во Внешторге, руководила Сектором информации о мировом рынке машин и оборудования. Мастер спорта по альпинизму, поднималась на Кавказ, Памир, Гималаи, в 1998 году поднялась на Килиманджаро. Автор двух книг культурологических эссе. В “Знамени” публикуется впервые.

От автора

В 1989 году, когда во Франции широко отмечалось двухсотлетие Великой Французской революции, на самых высоких вершинах всех континентов, в том числе и на Эльбрусе как на самой высокой горе Европы, устанавливались памятные доски с выдержкой из “Декларации прав человека и гражданина”, принятой 26 августа 1789 года Учредительным собранием Франции.

На Эльбрусе доску было решено установить в горной хижине “Приют одиннадцати”, которая находится на высоте 4200 метров выше уровня моря. Текст на этой доске был на двух языках — французском и русском. При установке должна была состояться небольшая, но торжественная церемония с произнесением речей. На больших высотах из-за нехватки в воздухе кислорода люди часто теряют способность адекватно воспринимать действительность, а иногда даже страдают слуховыми и зрительными галлюцинациями. Между тем было необходимо, чтобы при торжественном открытии памятной доски в “Приюте одиннадцати” переводчик не только понимал, что, собственно, происходит, но в меру своих возможностей был способен донести это на двух языках до окружающих. В Министерстве иностранных дел, ответственном за прием делегации, возникло обоснованное опасение, что штатные переводчики не только вряд ли смогут выполнять свои профессиональные обязанности на такой высоте, но попросту могут туда не дойти. А потому Протокольное управление МИДа обратилось в Спорткомитет СССР с просьбой предоставить переводчика, способного работать в горах. Я оказалась подходящим кандидатом. Во-первых, работала в Министерстве внешней торговли и знала иностранные языки, во-вторых, была мастером спорта по альпинизму и не раз совершала восхождения вместе с французскими альпинистами на Кавказе и на Памире.

Эту делегацию высокого уровня (помимо министра, она включала одного из “бессмертных”, то есть члена французской Академии наук, журналиста, писавшего передовые статьи для газеты “Фигаро”, а также других высокопоставленных лиц) я сопровождала не только на Кавказе, но и в Москве, где получила в подарок пару книг, посвященных французской революции. А после того как я их прочла, мне захотелось узнать о ней побольше.

Вскоре я ясно поняла, что процессы 30-х годов в нашей стране — не оригинальное изобретение товарищей Сталина и Вышинского, а, что называется, дежа-вю.

 


 

Марина Гарф

“Пятно на их истории”: о вредительстве в “Дирижаблестрое”

Б.А.Гарф в период своей работы в Дирижаблестроительном учебном комбинате (ДУК). Из фондов музея МАИ.

Мой интерес к истории имеет личные основания. В ноябре 1937 года мой отец, у которого в этом году был бы своего рода юбилей — 105 лет со дня рождения, — был арестован по обвинению во вредительстве и шпионской деятельности. Когда у нас открылись архивы НКВД, я прочла его “дело”, и “шоу” советского судопроизводства 30-х развернулось передо мной во всей своей красе. Я взяла в руки эти четыре толстых тома и увидела знакомый почерк. Как я благодарна НКВД за то, что на обложке написано “Хранить вечно”! Я как будто встретилась со своим отцом через шестнадцать лет после его смерти. Но это не только мое личное дело. “Дело” моего отца — капля воды, отразившая все типичные особенности явления, получившего собирательное название “37-й год”. Это явление также неоригинально.

Крупнейший французский историк Франсуа Фюре, книга которого “Постижение Французской революции” стала мировым бестселлером, писал: “…Феномен сталинизма берет свое начало в якобинской традиции… Сегодня ГУЛАГ заставляет пересмотреть Террор, исходя из одинаковости замыслов. Обе революции до сих пор связаны друг с другом. Но если полвека назад их систематически оправдывали “обстоятельствами”, т.е. явлениями чисто внешними и чуждыми самой их природе, то сегодня, напротив, их обвиняют как системы, предназначенные по самому своему существу для тотального владычества над телами и душами”.

Как отметил Александр Солженицын, способные ученики пошли намного дальше учителей: “Опыта Французской революции, кажется, было достаточно, чтобы наши российские рационалисты-устроители “народного счастья” научились на нем. Но нет! — в России все совершилось в еще худшем виде и несравнимых масштабах”. Аналогии возникают на каждом шагу. Например, наши процессы начала 30-х еще сохраняли какую-то видимость нормального судопроизводства — точно так же дело обстояло вначале и во Франции. Однако после заявления Робеспьера в Якобинском клубе: “Трибунал, учрежденный с целью развития революции, не должен задерживать ее своей преступной медлительностью”, — трибунал немедленно расширили, и машина заработала! При резко возросшем объеме “работы” наших революционеров традиционные формы ведения следствия и суда затрудняли проведение в жизнь “революционной законности” — от них было необходимо избавиться. И здесь обратились к опыту Робеспьера и Кутона, создав “рабочие и крестьянские Революционные Трибуналы”. Они быстро вызрели в “народные суды”, что, очевидно, должно было символизировать переход от “революционного правосудия” к нормам обычного права. Но, как отметил Солженицын, “…характеристика тех и других судов почти совпадает: и для тех и для других нет никаких пределов применяемых наказаний, и те и другие должны иметь безусловно свободные руки”, поскольку “народный суд, точно так же, как и ревтрибунал, руководствуется лишь революционным правосознанием и революционной совестью”. Приняв от французской Фемиды революционные во всех смыслах слова методы судопроизводства, советские “органы” были своеобразны в одном: они не только не отменили допросы обвиняемых, как это сделали французы, но превратили их в чудовищные шоу, добиваясь “признаний”.

Надо признать, что мой отец, Борис Арнольдович Гарф, подходил на роль шпиона и врага народа как нельзя лучше. Мой дед, Арнольд-Кристиан Карлович Гарф (изначально наша фамилия писалась как Harff, но с XVIII века обрусела и упростилась), — мало того что немец, так еще и дворянин. А жена его, моя бабушка, была не только дочерью священника, но и членом партии эсеров, в связи с чем трижды арестовывалась советской властью и не избежала лагеря.

Отец рос во Франции, где бабушка с дедушкой находились в политэмиграции, и прекрасное знание французского языка сыграло роковую роль в его судьбе. После школы он поступил в МВТУ им. Баумана на механический факультет, на очень “модную” тогда специальность — дирижаблестроение. В 1930-м, когда он заканчивал учебу, этот факультет перевели в МАИ, после его окончания отец был откомандирован в конструкторское бюро Ленинградского института гражданского воздушного флота для проектирования первого советского полужесткого дирижабля. Осенью 1931 года это конструкторское бюро было переведено в Москву. Пока мой отец работал в Ленинграде, в Москве заканчивалось проектирование дирижабля В-5 и начиналось проектирование дирижабля В-6 под руководством итальянца Умберто Нобиле, который с 1932 по 1934 год был начальником конструкторского бюро “Дирижаблестроя”.

Трудно было ожидать, чтобы моему отцу с его нерабоче-некрестьянским происхождением и компрометирующими родителями позволили спокойно трудиться в условиях “обострения классовой борьбы” — излюбленная формулировка Сталина, объяснявшая решительно все: и аварии изношенного оборудования на предприятиях, и отсутствие товаров в магазинах, и нищету в деревнях, и непрерывно проводившиеся “чистки” в производственных коллективах. Тем более что отец не проявлял ни малейшей политической активности, а общественную работу считал бессмысленной тратой времени. В результате на проходившей в 1933 году аттестации ему выдали такую характеристику: “…Отношение к Промфинплану скептическое. Активную деятельность на работе проявляет в сторону индивидуального повышения квалификации и знаний. Политическое развитие не выявил. Общественно мало активен”. Двумя годами позже начальник конструкторского бюро Харабковский выдал отцу характеристику, из-за которой он лишился работы, о чем упоминается в его объяснительной записке, написанной 22 августа 1939 года: “Ложная характеристика, выданная мне в 1935 году Харабковским, начальником конструкторского бюро, с которым я тогда был в ссоре, и послужившая причиной моего увольнения из Аэрофлота, была мной в свое время убедительно опровергнута. После того, как я написал письмо И.В. Сталину, Комиссия Советского Контроля в лице самой М.И. Ульяновой разобрала мое дело, и я был полностью реабилитирован, восстановлен на работе в Аэрофлоте и по моему собственному желанию направлен на работу в ДУК”. ДУК — это Дирижаблестроительный Учебный Комбинат, где отец преподавал.

Его арестовали 23 ноября 1937 года, а 26 ноября “Опер Уполномоченный Мытищинского Райотдела УНКВД по МО Сержант Желыбаев, рассмотрев следственное дело за № 11672… “нашел” (лексика и орфография документа): Гарф Борис Анордович в период работы на заводе № 207 поддерживал близскую связь сфашисским генералом Нобилле”. Указывалось также, что Гарф с фашистским генералом “среди рабочих завода вели к-р фашистскую деятельность”. Сержант принимает постановление: “следственное дело № 11672 передать для дальнейшего рассмотрения в 3-й Отд. УГБ УНКВД по МО с одновременным перечислением за ним и обвиняемого”.

Отца “перечислили” в руки другого сержанта — Елисеева, с которым ему пришлось более чем тесно контактировать почти два года. Этот сержант госбезопасности принял творческое решение объединить дело Гарфа с делами других арестованных: “Я, Пом. Нач. 3 отд. 3 ОТД. УГБ УНКВД МО Елисеев, рассмотрев” — дальше идет перечисление дел — “нашел”: “Обвиняемые … арестованы, как участники единой к-р вредительской и диверсионно-шпионской организации на “Дирижаблестрое””. На свет появляется новое дело — “Дело № 8695” — по обвинению: Гарфа Бориса Арнольдовича, Канищева Михаила Николаевича, Штрангеля Вадима Михайловича и Катанского Владимира Владимировича (Катанский, кстати, уже не работал в “Дирижаблестрое”, поскольку был уволен оттуда тем же Харабковским). Визирует это решение младший лейтенант госбезопасности Шнейдер.

Отец был арестован в ноябре, а обвинение ему было предъявлено лишь 20 декабря. На бланке со стандартными словами “Достаточно изобличается в том, что (нужное вписать)” было вписано: “по заданию одного иностранного фашистского государства занимался шпионской, вредительской и диверсионной деятельностью” и следовал вывод: мерой пресечения избрать “содержание под стражей”. Уж, кажется, одного обвинения в шпионаже или во вредительстве на производстве — более чем достаточно; но нет — эта триада поначалу фигурирует постоянно, а затем вместо обвинения в диверсионной деятельности чаще стало появляться в контрреволюционной — вероятно, ради возможности более широкого толкования этого термина.

Оказавшись во внутренней тюрьме Лубянки и еще не разобравшись в ситуации, на вопрос “Какие Вам были даны поручения шпионского характера итальянским генералом Нобиле?”, заданный на допросе 30 ноября, отец наивно отвечает: “Я никакого поручения от генерала Нобиле не получал”. Через два месяца, лишившись в результате избиений (обычно табуреткой) большей части зубов, он соглашается с заявлением, сделанным на допросе 28 января 1938 года: “Следствию известно, что Вы были привлечены к шпионской деятельности генералом Нобиле и фашистом Трояни. Вы признаете это?” — “Да, я признаю, что был привлечен к шпионской деятельности генералом Нобиле и фашистом Трояни”. Протоколы всех допросов, проведенных за эти два месяца, написаны разными почерками. Кто их вел, неизвестно — везде стоят неразборчивые подписи без расшифровок.

Обвиняемый признался, однако следователю этого мало. Допросы продолжаются, и уже 11 февраля 1938 года отец не только признает все абсурдные обвинения, но и расписывается против каждого своего абсурдного ответа на них. Так, на вопрос “Когда и кем Вы были завербованы для контрреволюционной шпионской деятельности?” он отвечает: “К шпионской деятельности я был привлечен в 1932 году итальянским генералом Нобиле и фашистом Трояни”. А на вопрос “Какие задания шпионского характера Вы получали от Нобиле и Трояни и что Вами было им передано?” отвечает, что он составил и передал карту погоды трассы перелета Ленинград — Москва, сведения о сборке конструкции дирижабля В-5 и сведения о стандартах на авиационные материалы и полуфабрикаты, употребляемые в самолетостроении Советского Союза. Это абсурд: прогноз погоды дается метеорологами и не относится к числу сведений, за которыми охотятся шпионы. А дирижабль В-5 собирался, когда сам Нобиле был техническим руководителем “Дирижаблестроя”, и странно было бы ему сообщать о том, чем он руководил. Что же касается стандартов, то они не секретны, поскольку обязательны для применения. Они должны быть под рукой у каждого проектировщика.

Потом в деле почему-то наступил перерыв до 9 мая 1938 года, когда внезапно осмелевший арестант все отрицает. А 31 мая состоялась его очная ставка с другим подследственным — бывшим начальником расчетного отдела Рютиным. На заявление сержанта Елисеева: “Следствие располагает материалом, что Вы, работая на заводе № 207, а также в ДУКе, состояли членом шпионско-диверсионной организации. Дайте показания по этому поводу” — отец отвечает: “Ни в каких шпионско-диверсионных организациях я не состоял”. Сержант Елисеев настаивает: “Вам зачитываются показания Рютина о том, что Вы являетесь членом к/р шпионской, диверсионно-террористической организации и по заданию последней занимались шпионской и диверсионной деятельностью. Вы признаете себя в этом виновным?”. Обвиняемый стоит на своем: “Виновным я себя в этом не признаю”. Идет диалог следователя с Рютиным:

— Вы сами передавали Гарфу эти сведения или он у вас их просил?

— Гарф у меня эти сведения просил.

— Гарф говорил, для чего нужны ему эти сведения?

— Гарф мне говорил, что эти сведения нужны ему для передачи Нобиле и Трояни, с которыми он был связан по шпионской деятельности.

Откровенность Гарфа, с готовностью объясняющего, для чего ему секретные сведения и с кем он “связан по шпионской деятельности”, следователя ничуть не удивляет. Он продолжает допрос, обращаясь то к Гарфу, то к Рютину. На требование к Рютину рассказать о террористической деятельности Гарфа следует ответ:

— Об этом мне ничего не известно, ибо по террористической деятельности я был связан с инженером Харабковским, а Гарф в это время на заводе уже не работал.

То есть Харабковский, травивший отца и его коллег, — теперь тоже “террорист”. Как говорится, не рой другому яму…

В конце августа (22.08.1938) отец подает заявление на 47 страницах, заканчивающееся так: “Я категорически утверждаю, что никогда ни от Нобиле, ни от Трояни я не получал никаких заданий шпионского или диверсионного характера, никогда никто меня не вербовал на какие-либо контрреволюционные мероприятия”.

Что происходило в течение последующих двух недель, остается догадываться, но 7 сентября отец подает “покаянное” заявление на 46 страницах, где подробнейшим образом перечисляет все мыслимые и немыслимые недостатки в системе “Дирижаблестроя”, в каждую фразу вставляя слово “вредительский”. Выглядят они анекдотически: “При расчетах летных качеств дирижаблей В-7 и В-7 бис была вредительски предусмотрена завышенная скорость, которая в действительности не могла быть осуществлена” — а несколькими строчками ниже читаем, что командир корабля “вредительски провел испытания дирижабля В-7 бис”, эту вредительски завышенную скорость, “которая в действительности не могла быть осуществлена”, подтвердившие.

Протокол следующего допроса датирован 25 сентября и содержит все те же вопросы и все те же ответы — подследственный Гарф признает все инкриминируемые ему преступления.

Так продолжалось все время: изо дня в день, из месяца в месяц следователь задавал одни и те же вопросы и получал на них практически одни и те же ответы с той лишь разницей, что все обвинения то полностью признавались, то полностью отрицались. Эта процедура продолжалась на протяжении почти двух лет. Я так и не поняла, чем был обусловлен такой ход следствия. Если обвиняемый запирается, не соглашается с обвинением и не признает себя виновным, то, многократно задавая ему однотипные вопросы, следователь может его на чем-то поймать. Но если обвиняемый не только признал вину, но и возвел на себя такие обвинения, о которых следователь даже не мечтал, — какой смысл в этих переходящих из допроса в допрос формулировках? Остается предположить, что сержант Елисеев, вряд ли пошедший дальше начальной школы, просто соблюдал инструкцию, не вполне понимая, чего добивается. Видимо, окончательно запутавшись во всей этой вредительской истории, 19 января 1939 года он принимает постановление о продлении срока ведения следствия — похоже, эта проволочка и спасла отцу жизнь.

8 февраля 1939 года усердный сержант принимает постановление о переквалификации состава преступления с таким обоснованием: “В процессе следствия установлено, что Гарф Б.А., работая на “Дирижаблестрое” и будучи в близких отношениях с иноспециалистами — итальянцами Нобиле и Трояни, последними в 1932 г. был привлечен в к-р шпионско-вредительскую и диверсионную организацию. Гарф по заданиям Нобиле и Трояни собирал и передавал им шпионские сведения по кораблям ДП-9, ДП-16, имеющим оборонное значение. Кроме того, принимал активное участие в к-р вредительской работе по кораблям В-5, В-7 и В-7-БИС, два последних, т.е. В-7 и В-7-БИС, в результате вредительства в 1936—1937 гг. погибли. Гарф в к-р вредительской работе на “Дирижаблестрое” изобличается показаниями и очной ставкой свидетеля Матюнина, а также актом экспертной комиссии”.

То есть вначале отца обвиняли “всего лишь” по статье 58 пункт 6: “Шпионаж, т.е. передача, похищение или собирание с целью передачи сведений, являющихся по своему содержанию специально охраняемой государственной тайной, иностранным государствам, контрреволюционным организациям или частным лицам, влечет за собой лишение свободы на срок не ниже трех лет, с конфискацией всего или части имущества, а в тех случаях, когда шпионаж вызвал или мог вызвать особо тяжелые последствия для интересов Союза ССР, высшую меру социальной защиты — расстрел или объявление врагом трудящихся с лишением гражданства союзных республик и, тем самым, гражданства Союза ССР и изгнанием из пределов Союза ССР навсегда с конфискацией имущества. Передача, похищение или собирание с целью передачи экономических сведений, не составляющих по своему содержанию специально охраняемой государственной тайны, но не подлежащих оглашению по прямому запрещению закона или распоряжению руководителей ведомств, учреждений и предприятий, за вознаграждение или безвозмездно организациям и лицам, указанным выше, влекут за собой лишение свободы на срок до трех лет. [6 июня 1927 г. (СУ № 49, ст. 330)]”. Замечательно, что расстрел приравнивался к высылке за границу.

Теперь, после переквалификации дела, у отца — целый букет обвинений: статья та же, а пункты — 6, 7 и 11, один другого страшнее. Вот, например, пункт 7 58-й статьи: “Подрыв государственной промышленности, транспорта, торговли, денежного обращения или кредитной системы, а равно кооперации, совершенный в контрреволюционных целях путем соответствующего использования государственных учреждений и предприятий, или противодействие их нормальной деятельности, а равно использование государственных учреждений и предприятий или противодействие их деятельности, совершаемое в интересах бывших собственников или заинтересованных капиталистических организаций, влекут за собой меры социальной защиты, указанные в ст. 58-2 настоящего кодекса. [6 июня 1927 г. (СУ № 49, ст. 330)]”.

Почему Елисеев счел нужным обвинить моего отца еще и по этой статье, на первый взгляд непонятно, но наказание в этом случае предусматривалось такое же, как по статье 58-2, относившейся к таким серьезным преступлениям, как вооруженное восстание, вторжение на советскую территорию вооруженных банд, захват власти в центре или на местах… Между тем единственное конкретное обвинение заключалось в том, что отец руководил сборкой В-5 в зимнее время (понятно, что по приказу начальства), поэтому была повреждена оболочка дирижабля. Вряд ли это эквивалентно вооруженному восстанию или участию в вооруженной банде с целью расчленения страны. Остается предположить, что следователь просто “следовал моде”.

Вот статья 58-11: “Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке или совершению предусмотренных в настоящей главе преступлений, а равно участие в организации, образованной для подготовки или совершения одного из преступлений, предусмотренных настоящей главой, влекут за собой меры социальной защиты, указанные в соответствующих статьях настоящей главы. [6 июня 1927 г. (СУ № 49, ст. 330)]”.

 

Всякого рода организационная деятельность, направленная к подготовке, — это когда собрались трое, выпили, закусили, а соседи на них донесли. И пусть докажут, что, организованно выпивая, они не замышляли подготовку.

Посчитав, что свидетельских показаний о деятельности вредительской группы в “Дирижаблестрое” собрано предостаточно, следователь проводит ряд очных ставок. 14 февраля у отца очная ставка с К.Ф. Поляничко. Обвинение звучит так: “Участвуя в конструкции и сборке дирижабля В-5, Вы занимались вредительской работой. Вы признаете себя в этом виноватым?”.

Ответ: “Зачитанные мне показания свидетеля Поляничко я отрицаю, виновным себя в этом не признаю по следующим причинам: в проекте дирижабля В-5 я никакого участия не принимал, весь проект был сделан с мая по сентябрь, когда я был в г. Ленинграде”.

В проектировании этого дирижабля отец действительно не участвовал, поскольку находился в долгосрочной командировке в Ленинграде, а вот в его сборке он принимал самое активное участие — был ведущим инженером. В связи с чем в ходе следствия и был обвинен в том, что “сборка В-5 вредительски осуществлялась в зимнее время и поэтому оболочка вышла из строя”. Разумеется, работать с прорезиненной тканью на морозе — затея не из самых удачных. Выходит, отцу надо было отказаться выполнять приказ начальства и предложить отложить сборку до лета? В чем бы его обвинили тогда, догадаться нетрудно…

Обвинения в основном строятся на показаниях свидетелей, но не только: сами подследственные на допросах “топят” друг друга. Коллега и близкий друг отца на требование “назвать всех лиц, занимавшихся вредительской работой по “Дирижаблестрою””, назвал отца первым. Свидетели же, находившиеся на свободе (возможно, правильнее было бы сказать “пока остававшиеся на свободе”), нередко давали самую положительную оценку деятельности арестованных “врагов народа”. Заступиться за человека, обвиняемого в шпионаже и диверсиях?! Такое поведение в 1937 году можно считать героическим.

Поскольку отец был преподавателем ДУКа, в ходе следствия по его “делу” опрашивали нескольких студентов. Одним из этих свидетелей был Петр Семенович Лимарь, сказавший на допросе: “Несмотря на то, что я за Гарфа получил по партлинии выговор за то, что дал ему партийную рекомендацию на предмет поступления на оборонный объект, я все же Гарфа считаю вполне советским человеком, ибо у меня нет ни одного факта, говорящего о том, что он антисоветская личность. В Институте он пользовался громадным авторитетом. Но необходимо отметить, что в Институте у Гарфа были враги, прежде всего, преподаватель Харабковский, который Гарфу всегда старался что-либо напакостить и подбирал себе сообщников.

 

— Какие взаимоотношения были между Гарфом и Рютиным?

 

— На это ответить можно будет так, что взаимоотношения у Гарфа с Рютиным были, что и с Харабковским, ибо Харабковский и Рютин — это одно целое. Они всегда составляли одну группу”. То, что выделено курсивом, в протоколе допроса подчеркнуто следователем и, очень вероятно, сыграло свою роль при вынесении решений по делу и моего отца, и других названных лиц.

Мне хочется поблагодарить потомков Петра Лимаря! Они могут гордиться своим отцом и дедом, который был не просто порядочным, но и очень смелым человеком. У Лимаря была возможность поближе познакомиться с моим отцом, который создал в ДУКе секцию альпинизма. На допросе Петр Лимарь рассказал (не слишком грамотные формулировки — на совести автора протокола): “В 1937 г. мы восходили на горы. Однажды ночью ровно в два часа Гарф только что пришел из одного трудного подъема на гору, был сильно усталый и лег спать. Вскоре в лагерь сообщили, что разбился один человек и необходима срочная помощь. Гарфа как опытного альпиниста разбудили и сообщили о случившемся. Он даже не стал спрашивать, кто именно разбился, а тут же оделся и пошел спасать человека несмотря ни на какую усталость”.

Еще один вызванный в качестве свидетеля студент — П.Л. Бершадский — сказал о моем отце: “Несмотря на свою загруженность, он отдавал все силы и знания на воспитание нас, студентов. Кроме основной работы, он много уделял времени для консультации дипломников. Всегда помогал отстающим, добиваясь выхода их в число первых. Он был очень хорошим преподавателем. Хорошо знал свое дело, пользовался большим авторитетом у студентов. Характерным примером его авторитета может служить такой пример. Гарф по работе был сильно перегружен, и бывали случаи, что он на урок не приходил. Студенты обычно бывают довольны, когда преподаватель не является на занятия. Но когда не приходил на занятия Гарф, то были все огорчены, так как он очень хорошо читал лекции и от него студенты получали много практических знаний”. Как тут не вспомнить выданную при аттестации характеристику, в которой отцу ставились в упрек его стремление к “повышению квалификации и знаний” и равнодушное отношение к “политическому развитию”! Он хотел стать высококлассным профессионалом, побуждал к тому же своих учеников, и именно за это они его ценили.

Бершадский, как и Лимарь, счел нужным добавить: “Бывший начальник конструкторского бюро Харабковский привлекал на свою сторону лиц и натравливал их против Гарфа, чтобы ему подорвать авторитет, но многих он на свою сторону не мог привлечь, ибо Гарф пользовался большим авторитетом за свою работу. И я не исключаю возможности, что Харабковский мог Гарфа оклеветать”.

Если студенты хвалили отца как преподавателя, то многие другие свидетели (Берсудский, Баякин, Никольский, Печатников, Маркович, командир дирижабля В-2 Гудованцев) высоко оценивали его как талантливого и знающего инженера-конструктора.

Но, конечно, особенный интерес представляют отзывы тех самых итальянских “фашистов” — Нобиле и Трояни.

В характеристике, данной Гарфу и Катанскому, Нобиле отметил “разносторонность их инженерных способностей, прекрасную теоретическую, техническую подготовку и большое умение практически применять свои знания”. А заключение было таким: “Считаю их одними из лучших советских инженеров-дирижаблестроителей”. Кстати, Нобиле не любил Муссолини, но следователь Елисеев не вникал в такие тонкости.

У Трояни была возможность особенно близко познакомиться с моим отцом, поскольку эскизный проект дирижабля В-7 они разрабатывали вдвоем. Трояни написал, что Борис Гарф “обладает очень большой компетентностью как теоретической, так и практической в области проектирования и постройки дирижаблей. В течение работ по сборке В-5 выявил большое усердие, серьезность и знание своего дела, работая с постоянным энтузиазмом, даже в самых тяжелых условиях и с успехом разрешая доверенную ему работу”.

А вот активный недруг моего отца Харабковский на вопрос: “Как Вы можете характеризовать Гарфа с политической стороны?” ответил: “С политической стороны я могу характеризовать Гарф как личность сомнительную, его тесная связь с итальянцами Нобиле, Трояни и другими носила сомнительный характер”.

Шоу продолжалось: сержант Елисеев требовал все новых доказательств шпионско-диверсионной деятельности, и обвиняемым приходилось проявлять немалую изобретательность в самообвинениях. Впрочем, когда речь шла о конкретных технических вопросах, особых затруднений с “признательными показаниями” у обвиняемых не было: можно было использовать слово “вредительский” как постоянный эпитет.

Когда осенью 1939 года машина репрессий со скрипом повернулась в обратную сторону, новые следователи попытались найти хоть какой-то смысл в этих самооговорах. Вот допрашивается свидетель Лифшиц, также работавший в “Дирижаблестрое”.

Следователь:

— Почему Вы в своем заявлении пишете, что Канищев и Кулик, работая в “Дирижаблестрое”, занимались вредительством?

— Отмеченные мной недостатки в работе Канищева и Кулика я квалифицировал как вредительство, потому что полгода назад все недостатки квалифицировали как вредительство…

Но такой разговор стал возможен только в 1939 году. А пока следователи требуют от обвиняемых все новых аспектов шпионской деятельности. И те испытывают литературные трудности. На требование следователя подробно описать методы шпионской работы контрреволюционной организации, активным членом которой был признан мой отец, тот не мудрствуя лукаво отвечает: “Шпионская работа контрреволюционной организации проходила по обычным схемам”. Какие это схемы, следователю лучше знать. Остальные обвиняемые также устают выдумывать. На вопрос следователя “От кого вам известно, что вышеупомянутые вами лица являются членами контрреволюционной вредительской и диверсионной организации?” В.М. Штрангель ответил: “Об этом мне известно по их контрреволюционной вредительской работе на “Дирижаблестрое”. Похожий ответ, неточный, зато правильный, дал и М.М. Кулик: “Об этом мне известно по их контрреволюционной вредительской работе на заводе”. Следователя он удовлетворил. Хотя точным был бы ответ “От вас, гражданин начальник”…

Когда подследственные не в состоянии быстро придумать подходящее признание, следователь стимулирует их: “Следствие требует от вас прекратить вероломство и никчемное запирательство и правдиво рассказать о своей деятельности. <…> Вы продолжаете запираться и вести упорную борьбу со следствием. Следствие требует прекратить борьбу и дать исчерпывающие правдивые показания о своей вредительской работе”. Когда и это не помогает, следователи облегчают несчастным задачу, зачитывая готовые формулировки, которые остается лишь подписать.

В одной камере с моим отцом сидел профессор Успенский — ученый мирового уровня, микробиолог. На требование следователя рассказать о своей шпионской деятельности растерянный старик лишь бормотал, что произошла очевидная ошибка. Пришлось следователю самому заняться литературным трудом. Показания профессора в его исполнении выглядят так: “Я гулял в Парке культуры и отдыха. Когда я стоял в очереди за газировкой, ко мне подошел японский шпион и предложил отравить московский водопровод. Я согласился”. Почтенный профессор пытался возражать, что никогда не был в этом парке и понятия не имеет о газировке. Потерявший терпение следователь обложил его таким матом, что старик тут же все подписал, обеспечив себе “высшую меру”. В классификации психологических методов воздействия на подследственных, приведенной А. Солженицыным в “Архипелаге”, этот метод фигурирует под третьим пунктом: “Грубая брань. Нехитрый прием, но на людей воспитанных, изнеженных, тонкого устройства может действовать отлично”.

Из солженицынского “Архипелага…” мы также знаем, что “наседка” (или “подсадная утка”) была в каждой камере. В “деле” моего отца имеется замечательный документ — донесение “камерной агентуры”. Чтобы можно было в полной мере оценить шедевр, созданный усилиями “наседки” (стиль и орфография полностью сохранены), объясню, что друг моего отца Владимир Катанский был аристократом — и по происхождению, и по духу, и по внешности.

“Совершенно секретно. Препровождается для соответствующего использования. Донесение камерной агентуры по тюрьме № 1 в отношении Катанского Владимира Владимировича. Арестованный… рассказывал, что я сижу по седьмому пункту за вредительство на Дирижабльстрое где были мои грешки и много портил а также помял во время сборки дирижабль с целью, чтобы не было полета и что якобы по конструкции дирижаблестроения в СССР являюсь я один и издавал большое количество литературы по этой отрасли и я много бы дал пользы СССР, но я не хотел работать ввиду того, что мой оклад зарплаты был не особо большим, а поэтому все дела я тормозил, но если выпустят меня на свободу, тогда я представлю четыре чертежа, которые у меня заранее были продуманные и пусть тогда посмотрят, что я за Катанский и вредитель, и я уверен, если я сделаю эти четыре модели, то я определенно буду награжден орденом. На вопрос Баскина при каких обстоятельствах погиб Чкалов, Катанский ответил, что в газетах об аварии ничего не было, но я как летчик знаю, что Чкалов летал всегда в пьяном виде и дальше Катанский стал наносить всевозможные оскорбления по адресу Чкалова, Громова и Лепедевского, каковые якобы будучи в Америке Чкалов и Громов занимались исключительно пьянкой и характеризуя их лишь только с плохой стороны”.

Бедную “наседку” даже жаль. Что-то же он обязан был написать, пусть никаким летчиком Катанский и не был, а был всего лишь инженером-дирижаблестроителем…

Объективности ради надо сказать, что ошибок и недочетов при создании и эксплуатации первых советских дирижаблей было множество, и удивляться этому не приходится. Первый, “Комсомольская правда”, был построен без официального проекта. Инженер Фомин набросал проект, а читатели газеты “Комсомольская правда” собрали деньги на строительство. И только в 1930 году моему отцу и его другу В. Никольскому предложили — задним числом — сделать проект этого дирижабля в качестве дипломной работы.

Причины большинства недостатков первых советских дирижаблей связаны с тем, что генерал Нобиле, который формально был техническим руководителем “Дирижаблестроя”, но какое-то время фактически командовал всем, в том числе и производством, и эксплуатацией, требовал точного копирования конструкции итальянских дирижаблей “Италия” и “Норвегия”, хотя к тому времени она уже была устаревшей. Это требование было тем более бессмысленным, что советские дирижабли предназначались для практического использования (в том числе и военного — ДП-9 ДП-16), тогда как итальянский дирижабль, по образцу которого был спроектирован В-5, использовался лишь для увеселительных прогулок, как “воздушная яхта”. Как подчеркнул в одном из заявлений следователю мой отец, любые попытки усовершенствования встречали “резкий отпор со стороны Нобиле, который не терпел никакой критики своих решений и преследовал любое проявление технической инициативы и отход от итальянских образцов”. Талантливая молодежь то и дело пыталась осовременить конструкцию, но руководитель “Дирижаблестроя” Флаксерман эти инициативы пресекал, призывая молодых советских инженеров учиться у Нобиле, перенимать его опыт. Кончилось тем, что отец отказался работать с Нобиле и разработал проект дирижабля В-7 вдвоем с Трояни, также к этому времени поссорившимся с Нобиле из-за его косности и упрямства.

После Нобиле с начала 1935 года на должность начальника конструкторского бюро был назначен двадцатичетырехлетний Харабковский, который только что окончил институт. Видимо, руководство “Дирижаблестроя” считало, что для руководства конструкторским бюро ума и опыта не требуется, главное — иметь правильную политическую ориентацию. Но Харабковскому на этой должности пришлось подписывать весьма важные документы, в том числе и технические задания на проектирование и производство. Первое, что сделал молодой выдвиженец, — поспешил избавиться от тех, кто имел опыт проектирования и пользовался авторитетом: от Гарфа, Катанского и Кулика. Для этого достаточно было написать всем троим резко отрицательные характеристики для аттестации, отметив их сомнительное происхождение, недостаточную политическую активность и оценив уровень их квалификации как низкий. Последнее утверждение доказательств не требовало, поскольку характеристика, подписанная начальником политотдела, сомнений вызывать не могла — партия не ошибается. В той же логике Кулику, бравшему на счетную работу людей, умеющих считать, в ходе следствия предъявлялось обвинение, что он “не принимал на работу коммунистов, окончивших ДУК”. Михаил Николаевич Канищев отметил на одном из допросов: “В самом аппарате и “Дирижаблестрое” царили полный хаос, неразбериха и перманентная штурмовщина”. Надо полагать, позднее они еще более усугубились: за 1937—1938 годы сменились пять начальников Управления воздухоплавания и шесть командиров эскадры (в “Дирижаблестрое” любили использовать морскую терминологию, именуя дирижабль кораблем, а отряд дирижаблей — эскадрой).

Чтобы описать, что происходило на практике в результате такого руководства, достаточно одного примера. Для дирижабля В-6 в Германии были заказаны моторы у фирмы “Майбах”, которые уже считались устаревшими — фирма сняла их с производства. Для “Дирижаблестроя” их делали по особому заказу, что было дорого. Горючее для них также пришлось заказывать в Германии, чем лично занимался начальник группы оборудования Соловьев. В инструкции фирмы указывалось, что состав горючего — 80% бензола и 20% бензина, а Соловьев заказал горючее, состоявшее из 80% бензина и 20% бензола, то есть ровно наоборот. Естественно, на таком горючем моторы работали плохо, на больших оборотах происходила детонация — слишком быстрое и неполное сгорание топлива, с металлическим стуком в цилиндре и неустойчивой работой двигателя.

Впоследствии Соловьев объяснил, что “работая летчиком, он привык иметь дело с горючим, где бензол составлял меньшую часть состава, и когда переводил указания фирмы о горючем, то, не зная хорошо немецкого языка, он сделал перевод неправильно”. Ну, а те, кто по долгу службы должен был его контролировать, видимо, либо вообще не разбирались в таких тонкостях, либо были чересчур заняты вопросами социального происхождения и политической ориентации подчиненных.

На прямой вопрос следователя “Почему все наши дирижабли гибнут?” точно и откровенно ответил на допросе М.Н. Канищев. Он не только подробно перечислил все технические причины, но назвал и главную: “Полное незнание руководителями “Дирижаблестроя” своего дела и крайне плохое руководство эксплуатацией… Не было разработано никаких норм и твердых правил технической эксплуатации”.

Следователь неслучайно задал этот вопрос. Вот вкратце история советских дирижаблей, производящая впечатление мартиролога.

19 августа 1934 года. Накануне вылета дирижабля В-7 в первый полет случилась сильная гроза. Молния ударила в деревянный эллинг, и в огне погибли не только дирижабли В-7 и В-4, но и находившийся там же в разобранном виде дирижабль “СССР В-5”;

1936 год. Дирижабль В-7 бис из-за неправильно рассчитанного запаса горючего пошел в свободный полет, налетел на линию электропередачи и сгорел. Дирижабль В-8 (восстановленный В-7) потерпел аварию и погиб (отец узнал об этом на следствии).

1938 год. В феврале дирижабль В-6 потерпел аварию под Мурманском. В августе потерпел катастрофу дирижабль В-10: в результате удара о землю произошла потеря газа, погибли семь членов экипажа.

Однако вернемся к следствию. 15 марта 1939 года Елисеев выносит обвинительное заключение с вердиктом: “На основании изложенного постановил: следственное дело № 8695 по обвинению Гарфа, Катанского, Штрангеля, Канищева и Кулика направить на рассмотрение Военного Трибунала МВО с одновременным перечислением за ними арестованных”.

Что помешало тут же “перечислить” обвиняемых в распоряжение военного трибунала, на снисходительное отношение которого к “врагам народа” рассчитывать не приходилось? Очевидно, перемены, происходившие в это время в верхних эшелонах власти НКВД: вскоре был арестован Ежов. Плавный ход следствия затормозился, а в последний день июля дело и вовсе было возвращено на доследование.

Ситуация с обвиняемыми во вредительстве в “Дирижаблестрое” чудесным образом стала меняться. Новые следователи, вместо того чтобы привычно отходить арестантов табуреткой и посоветовать им побыстрее во всем признаться, принялись их выслушивать. И вот 22.08.39 мой отец на десяти страницах описывает весь ход следствия и отказывается от всех своих показаний. В частности он пишет: “15.01.39 меня вызвали и предупредили, что сейчас мне устроят очную ставку с Куликом, и я должен подтвердить свои показания, которые давал о Кулике. Я от этого категорически отказался, заявив, что мои показания в отношении Кулика не соответствуют действительности. Меня тогда сильно ругали и грозили принятием физических мер воздействия, но должен отметить, что меня в это время уже не били. Так я на очную ставку с Куликом и не пошел”. В тот же день на вопрос: “Вы подтверждаете свои показания о Вашей к/р-вредительско-диверсионной деятельности на “Дирижаблестрое”?” — отец отвечает: “Нет, не подтверждаю. Данные мной показания на допросах от 25 сентября 1938 г. являются сплошным вымыслом … В ноябре 1937 г. я был арестован, как впоследствии узнал из постановления, за шпионскую деятельность в пользу Италии. В течение декабря 1937 г. и января 1938 г. меня били, чтобы я сознался в шпионской деятельности в пользу Италии. 27 января я под сильными мерами физического воздействия дал показания о том, что передавал сведения шпионского характера итальянцу Нобиле…”.

2 сентября 1939 года отец пишет заявление на имя следователя Емельянова (фамилия перепутана, следователь новый, на самом деле он Емелин) с указанием адреса: “Бутырская тюрьма комната 99” — которое начинается словами: “В связи с тем, что начинается новое следствие по делу, которое, насколько я мог заметить, ведется на началах детального рассмотрения и объективного выяснения истины…”.

Уже через месяц: “1939 года, сентября 29, г. Москва. Я, следователь Следственной части УНКВД сержант гос. безопасности Емелин, рассмотрев следственный материал по делу № 8695 по обвинению: Гарф Б.А. ст. 58 (пп. 6, 7 и 11), Канищев М.Н. (пп. 7 и 10), Кулик М.М. (пп. 7 и 11) и Катанский В.В. (пп. 6, 7 и 11), нашел…” — следователь Емелин принимает подробно аргументированное постановление о прекращении следствия и освобождении обвиняемых из-под стражи. В части, относящейся к моему отцу, он отмечает: “Подозрение в шпионаже сводилось к тому, что с 1932 г. по 1935 г. на “Дирижаблестрое” работала группа итальянских специалистов, руководил которой Нобиле. Гарф как специалист имел непосредственную связь по работе и бывал у Нобиле на квартире вместе с другими специалистами… На допросе под мерами физического воздействия Гарф признал себя виновным в том, что он был Нобиле в 1932 г. завербован для шпионской деятельности и передавал ему шпионские материалы о дирижаблестроении. Протокол о шпионской деятельности Гарфа носит безграмотный характер, ибо … Нобиле сам был Зам. Нач. ”Дирижаблестроя”, а Гарф — инженер-конструктор, и Нобиле, безусловно, знал больше”.

Затем в констатирующей части указывается, что свидетели, уличавшие моего отца в шпионаже и вредительстве, от обвинений отказались, в то же время “допрошенные свидетели: Лимарь, Бершадский, Уткин, Кирсанов, Казанли, Шевырев, Гузеев, Лифшиц — характеризуют Гарфа как одного из выдающихся инженеров по дирижаблестроению и добросовестно относящегося к производству”. И следователь Емелин постановляет: “Дело по обвинению Гарфа, Канищева, Катанского, Кулика дальнейшим производством прекратить и обвиняемых из-под стражи освободить. Копию настоящего постановления направить Прокурору МО для сведения. Дело сдать в архив”.

Отец был в застенках НКВД уже больше года, и пресловутые “тройки” стали постепенно отмирать, а правосудие в стране вершили так называемые ОСО (Особые совещания при НКВД), которые А. Солженицын назвал “самой удобной котлетной машинкой — неупрямой, нетребовательной и не нуждающейся в смазке законами. Кодекс был сам по себе, а ОСО — само по себе и легко крутилось без всех его двухсот пяти статей, не пользуясь ими и не упоминая их”.

Очевидно, что, если бы моему отцу удалось избежать военного трибунала, ему предстояла встреча с ОСО. Но осенью 1939 года, а точнее 20.09.39, в деле появляется предложение прокурора: “В отношении Катанского и Гарф дело прекратить за отсутствием улик для обвинения и из-под стражи их освободить”. Надо ли говорить, что отцу и его товарищам просто неслыханно повезло. Потому что, как саркастически заметил А. Солженицын, “Обратный выпуск 1939 года — случай в истории Органов невероятный, пятно на их истории! Но, впрочем, этот антипоток был невелик, около одного-двух процентов взятых перед тем — еще не осужденных, еще не отправленных далеко и не умерших”.

Дело моего отца включает несколько документов внутренней переписки “органов” — запросы на получение той или иной справки, снабженные грифом “секретно”. Следователь Емелин обращался в 6-е отделение 1-го Спецотдела НКВД СССР с вопросом: “Где находится дело обвиняемого Харабковского Герца Берковича 1910 года рождения?”. И получил ответ на стандартном бланке: “В/колл В суда 17/9-38 к ВМН”. Это означает, что Харабковский был приговорен Военной коллегией Верховного суда к высшей мере наказания — у служащих нет времени выписывать все слова полностью. Ну, приговорили очередного к ВМН, и что? Ниже приписывается: “Приговор привед. в исполнен.” и стоит даже не подпись, а факсимиле (для быстроты) женщины, которая наводила справку. Вот так завершилась жизнь Герца Харабковского двадцати восьми лет от роду. Аналогичная справка имеется и на Василия Рютина, сына Мартемьяна Рютина, одного из очень немногих, осмелившихся в открытую выступить против Сталина. Рютин-сын был явно “не жилец” — удивительно, что его не арестовали раньше. А вот Харабковскому просто не повезло.

Мой отец, скончавшийся в 1982-м, не дожил до перестройки и до крушения “первого в мире социалистического государства”. Но если бы он был жив в 1989 году, когда французы устанавливали на Эльбрусе памятную доску в честь 200-летия Великой Французской революции, которая продекларировала “Права человека и гражданина”, одновременно явив миру множество примеров их грубейшего нарушения (вспомним, что тридцать седьмому году, ставшему мрачным символом неслыханного произвола, непосредственно предшествовало принятие Сталинской Конституции 1936 года), — ему было бы приятно, что я принимала в этом участие. Потому что любовь к французскому языку и к горам привил мне отец.

Борис Арнольдович Гарф был известным альпинистом, мастером спорта по альпинизму, и некоторые сложные маршруты на Кавказе носят его имя — он прошел их первым. За свои достижения он был избран членом Французского альпинистского клуба, а на Эльбрусе еще до своего ареста успел побывать дважды.